Mrs.Junky

Повелители Счётов

Ах, заново родись, я всё бы повторил.

Но, может быть, в тоску впадал бы я почаще.

Есть в честной безысходности

Слепая, словно в чаще,

Тропа в то поле, где ручей журчащий

И шаткий узкий мостик без перил.

Леонид Завальнюк

 

Высоко. Очень, твою мать, высоко, аж качает. Сколько раз так сидела, болтала ножками, распугивала голубей, ютящихся на незастеклённых балконах последних этажей — а стоило встать на край парапета, так колени чуть не подгибаются, а в животе как будто те самые голуби мечутся. Никогда же высоты не боялась, даже когда на подоконнике балансировала и по окнам грязь развозила — плеер в уши, дрыгаюсь и распеваю на всю улицу, и совсем не страшно, даже весело… Ну да, теперь-то не до веселья.

Улица узкая и кривая, вся в мокрых пятнах и разноцветных коробочках машин, кустики топорщатся, как маленькие ежи, и зелёная шапка берёзы под рукой колышется. А по тротуару ползут люди-инфузории: голова в плечах и ноги вперед-назад дрыгаются. Ползут себе, в ус не дуют — а тут на тебе, летит такая дура и орёт. Или не орёт, а молча летит, а потом бац…

Паспорт в кармане ветровки, в телефоне последний вызов — квартирная хозяйка. Легко опознают и сообщат кому нужно. Беспокоиться не о чем. Если и будет больно, то недолго: семнадцать этажей всё-таки. От пола до потолка — два шестьдесят два, плюс перекрытия — пусть будет три для ровного счёта, плюс чердачный этаж, значит — пятьдесят метров как минимум, а то и все пятьдесят три. Это если умножила правильно. Семью три — двадцать один? И еще тридцать… Пятьдесят один метр и чердачный этаж, парапет — сантиметров двадцать, и каблуки — десять.

"Упала с десятисантиметровой шпильки и разбилась насмерть".

А, плевать на заголовки, всё равно не увижу. Да и не будет никаких заголовков: кто я такая, чтобы обо мне писать? Шагнуть осталось. Или лучше прыгнуть, как с вышки в бассейн? "Солдатиком": "рыбкой" никогда не умела, всегда животом о воду билась. А так ноги, наверное, в гармошку сложатся. Или развалятся, а потом их по кусочкам собирать будут. И буду как невеста Франкенштейна… Да ну и ладно, зато вспомню, как это — лететь! Пусть и вниз, камнем, без страховочного троса, который в последнюю секунду спружинит и подбросит вверх, заставляя визжать от дикого восторга и облегчения: сработало, вытянуло! Нет, Лина, не вытянет больше. Да и по большому счёту — никогда не вытягивало.

Ладно, не умереть красиво, так хоть красиво упаду! Откинусь — и как подкошенная. И хрен с ним, что животом, зато шагать не надо. Только зажмуриться покрепче. Руки раскинуть. Вдохнуть поглубже…

— Ах, красава!

Ма-а-ать! Чуть равновесие не потеряла. Оборачиваюсь: никого… Сердце в горле стучит. Это что, глюки такие? Инстинкт самосохранения тревогу бьёт?

— Хорошо стоишь, говорю! — снова резанул по спине издевательский голос. — Хоть на обложку: руки крестом, морду к солнцу, платье надувается. Жаль, фотик не захватила — самолюбие твоё напоследок потешить.

Как же я её не заметила? Сидит на парапете, солнечными очками сверкает, лыбится, а у меня язык к нёбу прилип. Надо что-нибудь сказать, съязвить или отшутиться, но как парализовало всю. Чувствую только, как ветер рукава треплет и спину холодит там, где пот пробил.

— Что, так и будешь столбом стоять? — усмехнулась внезапная свидетельница моих последних минут. — Прыгай давай, просто так я, что ли, сюда припёрлась?

Она сдвинула на лоб очки, открыв круглое веснушчатое лицо — прямо как у меня до отбеливания. И волосы у неё тоже в рыжину, только длинные, парапет подметают. А на щеках такие же, как у меня, ямочки, по две на каждой, когда широко улыбаюсь, и родинка справа над верхней губой…

— Ты… кто? — прошептала я, с трудом шевеля высохшими губами.

— А не видишь? — хихикнула она, откинувшись назад и вытянув длинные ноги в коротких шортах.

Мои ноги.

— Нет, твои ноги из твоей задницы растут, а у меня своё добро. Никаких татуировок на копчике, пирсинга в языке и килограмма силикона. Мы, в отличие от вас, тварей дрожащих, за собой следим и ни тело, ни душу не поганим.

Очень хочется завизжать что есть сил, так чтобы в горле заскребло и запершило. И даже не от ужаса, нет: жути я в жизни повидала, — а просто для того, чтобы проверить, лопнет от моей истерики это видение или будет продолжать издеваться, потому что…

Ну конечно!

— Я уже умерла?

— Ага, от солнечного удара, — фыркнула она, складывая ноги "бантиком", и достала из маленькой дамской сумочки тюбик, похожий на крем для загара. — Впрочем, за этим дело не станет: при любом раскладе, как бы у тебя мозги ни переклинило, не позднее чем через двадцать восемь минут лететь тебе с этой крыши, как камню на облёте. Так что избавлю тебя от лишнего сотрясания воздуха. — Выдавив на ладонь порцию крема, она принялась размазывать его по груди и шее. — Я не доппельгангер, претендующий на твоё место, и не похищенная в детстве сестра-двойняшка, и не ангел-хранитель, который образумит и направит на путь истинный, потому что путь твой навстречу асфальту — самый что ни на есть истинный. Считай, что я группа поддержки свыше: пришла поглазеть, поддержать и позлорадствовать.

Ватные ноги позволили-таки слезть с парапета, но тут же дали понять, что это их последний подвиг, и я плюхнулась на горячий настил, попутно заполучив от него пару ссадин на ладонях и ноющую боль в пятой точке. А следом заныло и в груди, и в носу защипало…

— Глянь, какая обиженная, даже нюни распустила! — тут же отозвалось моё альтер эго сюсюкающим голоском. — Ладно, не хнычь. Ничего не попишешь, такая уж арифметика. Хотя, конечно, нарочно не придумаешь: сколько вычислительным делом занимаюсь, в первый раз с такой серой судьбёнкой сталкиваюсь. Никакого простора для творчества!

— Какая арифметика? — не выдержала я. — Кто ты, мать твою, такая и за каким хреном здесь расселась?!

— Я кто? — переспросила она, напуская на себя важность. — Повелительница Счётов, разумеется.

И достает из сумочки… Счёты. Здоровенные, деревянные, олдовые счёты, я такие в детстве на рыночных прилавках видела, и толстые тетки щёлкали по ним толстыми пальцами, а я смотрела, как деревянные кружочки летят из одного угла в другой — и ни черта не понимала, что это значит.

— Счётов? — переспросила я, верная привычке задавать вопрос из последнего слова услышанной фразы. Но судя по градусу презрения на лице "повелительницы", моя идиотская хитрость была легко вычислена.

— Высчитана, — снисходительно поправила она мои мысли, после чего мне осталось только капитулировать. — Причём на это хватило десятых и сотых частей, даже за четверти не пришлось приниматься.

Она встряхнула счёты, приводя в порядок два нижних ряда, после чего костяшки… сами пришли в движение и начали быстро-быстро скользить по спицам туда-сюда, так что у меня в глазах зарябило.

— Вся твоя жизнь — череда бестолковых действий, которые между собой абсолютно не связаны. Ни причин, ни следствий — ровно, как по раскатанному асфальту, в одном-единственном направлении. Своего рода уникум, хотя завидовать тут явно нечему. Я уже от скуки во все точки потыкала, все варианты просчитала, от рождения до сегодняшнего дня — ни единого отклонения от курса! Так что и поводов к тебе являться не было, всё равно ничего не изменишь. Что бы ты ни делала, какое бы решение ни принимала — точна, как кварцевские часы: в этот день, в этот час, на этой крыше — и привет воронам.

Надо попытаться успокоить стучащее в горле сердце и попытаться осмыслить то, что она сказала.

— Ты хочешь сказать, что я… была обречена покончить с собой?

— Ох! — Она закатила глаза. — Как же вы, людишки, любите эти пассивно-страдательные конструкции! Конечно, они же дают вам прекрасное оправдание для собственного бездействия.

— Подожди. — В голове стало немного яснее, и кусочки паззла наконец начали складываться в общую картину. — Не может быть, чтобы ничего… Я ведь много раз выбирала! И если бы я не уехала, если бы не поссорилась с мамой…

— Проверим? — снисходительно усмехнулась она.

Счёты в её руках клацнули костяшками — и вокруг потемнело, воздух уплотнился, краски смазались и закрутились в воронкообразную спираль, потянув в неё всклокоченные ветром волосы. Крыша подо мной исчезла, и всю меня рвануло внутрь воронки — зажмурилась, вскрикнула, но голоса своего не слышу, кручусь, как бельё в отжиме, где низ, где верх, где ноги…

Какое музыкальное училище, ты в своем уме? — обрушился на меня рассерженный голос. — Тебе профессия нужна! А рулады выводить и задницей вертеть всегда успеешь научиться, без всякого училища.

Мама стоит передо мной, уперев руки в бока и плотно сжав губы, под махровым халатом ходуном ходит мясистая грудь. На плите посвистывает чайник, но она сейчас вся поглощена моей грандиозной идеей и делает вид, что не слышит его.

— Это на швею-мотористку в училище учатся, а я пойду в институт и получу высшее образование. А здесь у нас — какая профессия? Кассирша в булочной? И выйти за сварщика, оплыть от дешёвого винища, наплодить сопляков и потом так же им втирать, что нужна профессия?

Мама ещё плотнее сжимает губы и со свистом, как чайник, выпускает воздух через нос. Короткие мышиного цвета волосы топорщатся у левого уха, и оттого она выглядит как-то беспомощно, так что даже немного её жаль.

— Это твоя благодарность, Лина? — тихо спрашивает она, потирая веснушчатую шею. Но меня уже не остановить ни взыванием к совести, ни жестами отчаяния.

— Ты ведь просто завидуешь. Всю жизнь дома просидела — и тебе тошно, оттого что я могу жить по-другому, а ты…

Смачный шлепок. Щека вспыхивает, а в ухе — т-с-з-зы-ы-ын! — удаляется, рассасывается, как волна, утекающая с берега обратно в море. Она меня ударила. Старая коза подняла на меня руку!

— Ах так? — слышу себя только одним ухом, но чую, что говорю как-то слишком спокойно, хотя внутри всё горит и кипит от злости. — Ну и пошла в жопу.

Ухожу из кухни, внутренне ёжась, потому что кажется, что она запустит в меня чем-нибудь но шагу не прибавляю. Со сцены надо уходить с высоко поднятой головой, а вот за кулисами и порыдать можно. Но не хочется. Хочется быстро собрать вещи и свалить из этой конуры.

Никогда и никто здесь меня не понимал и не хотел понимать. Да и чего ждать от ограниченных своей скорлупой обывателей? Оттарабанить смену — лечь на диван с пивасиком и орать на весь дом, когда "Динамо" гол забивает, или на телефоне повиснуть на три часа, лясы точить об одном и том же. А мне куда? В подворотню дурь курить, с пэтэушниками трахаться?

Я воздуху хочу, дышать ровно и полной грудью. Общаться с интересными и яркими людьми, ездить по миру, получать новые ощущения. Ну да, может, придётся для этого задницей повертеть, и небось не только задницей — но надо же как-то выбираться из этой помойки под названием провинция! Человек должен жить в удовольствие, должен расти, работать над собой — а не опускаться до животного состояния добытчика и производителя. Но она уже опустилась, куда ей понять…

А ведь когда-то она была весёлой, энергичной и лёгкой на подъём. Крутилась утром перед зеркалом, так что я постоянно опаздывала в детский сад, а потом и в школу. Водила меня в музыкалку, а перед занятиями покупала большое мороженое, и я потом в хоре сипела и всех смешила. С нами тогда жил дядя Саша, и летом мы ездили к нему в деревню под Краснодар. Двадцать семь часов на машине — и мы как будто в другом мире: поля под горизонт, прозрачная холоднющая вода в речке, где я бегала в шлёпках по мелководью и гоняла стайки мальков, дорога, изрытая тракторными гусеницами, запах свежего сена и коровьих лепёшек, отчего-то совсем не мерзкий, а даже приятный. А однажды по дороге сломался дядя Сашин “Москвич”, и мы ночевали в большущем стогу сена. Было колко и смешно, мама обмотала меня пледом и оставила на самом верху, а они ушли вниз и долго там возились и хихикали. И мне тоже было смешно и как-то необычайно хорошо. Я грызла соломинку, щекотала ею в носу и смотрела на звёзды — много-много, как сеть во всё небо, они мерцали и то удалялись, то приближались, а мне казалось, что я качаюсь над землёй в чьей-то большой ладони: вверх-вниз, вверх-вниз…

Давно уже ушёл от нас дядя Саша, мама постарела и раздалась, никуда не ходит и не ездит: от дома до работы, двенадцать часов за кассой, с работы домой через продуктовый ларёк, где подешевле крупа и портвейн. Мы чужие люди, даже не разговариваем почти. Да и о чём с ней говорить? О мыльных операх или какая стерва тётя Галя?

Кажется, слышу свист чайника, который она так и не сняла с плиты. Наверное, тоже ушла с кухни. Обиделась… А мне, значит, не на что обижаться! До сих пор щека горит, может, и синяк останется. Благодарность! За что? За комнату два на три, диван из двух половинок, потрёпанное пианино с западающей “ля” на третьей октаве? За то, что до сих пор собирает по комнате мои шмотки и раскладывает их по шкафам, хотя знает, что я ненавижу, когда трогают мои вещи? За то, что ночью заходит в мою комнату, чтобы обмотать меня пледом, закрыть окно и выключить свет — а топает так, что просыпаюсь и лежу в неуютной темноте, глядя на бегущие по потолку лучи света от фар проезжающих за окнами машин…

Свист чайника становится невыносим, и я, чертыхаясь, иду в кухню выключать плиту. Мама сидит за столом и смотрит в окно. Она противно ссутулилась и ковыряет ноготь большого пальца. Я молча снимаю чайник и…

Начинаю рыдать. Прячусь за открытой дверцей шкафа, чтобы она не увидела, если повернется — но она не поворачивается. Её лицо на фоне светлого окна тёмное, а на щеке невысохшая борозда от слезы. Надо бежать обратно в комнату, быстро собираться и делать ноги. Поеду в Москву, поселюсь в общежитии, сдам экзамены…

А она будет сидеть здесь, смотреть в окно, ковырять ноготь и тихо плакать, не слыша свиста чайника.

— Мам, — всхлипываю я, и она закрывает лицо руками. — Ма-ам…

— И в следующую секунду они уже рыдают друг у друга в объятьях, — доносится издалека насмешливый голос Повелительницы. Что-то хрустнуло — и кухня, стол, мама на фоне окна раскололись на части и рассыпались по крыше, а я щурюсь от солнечного света и дрожу, хватая ртом воздух. — Не спорю, это очень трогательно, только на следующий день она пришла к тебе с извинениями и благословила на тернистый путь к звёздам. Ох уж это материнское сердце… Всегда чует, как лучше, а делает — как всегда.

Слёзы прекратились, но не дает покоя икота, сводит горло, так что тяжело дышать. Мама умерла три года назад. Всё равно умерла: оторвался тромб, и через полчаса её не стало. Два дня просидела в кресле перед телевизором, пока на работе не хватились и подруги дверь не исколошматили. А я была на гастролях с очередной кавер-группой и даже на похороны не приехала. Только через месяц — постояла полчаса у заваленной комьями могилы, заказала памятник, продала квартиру и сделала пластику груди.

— Так что на роду тебе было написано приехать покорять столицу: два года пролетать на экзаменах в Гнесинку и шастать по кастингам звезданутых шоу — благо, как раз они начали повсеместно плодиться. И ты так упорно гнула своё, что других вариантов времяпрепровождения — поработать, например — даже не рассматривала. Зато вполне освоила профессию приживальщицы, для которой и впрямь достаточно знать, когда нужно выводить рулады, а когда — крутить задницей.

Очень хочется сделать ей больно. Треснуть этими дурацкими счётами по лбу, так чтобы раскокать — либо лоб, либо счёты. Но она усмехается моим мыслям и поднимает блестящее от крема лицо к солнцу. На ней теперь пляжное парео в тон шортам, за спиной висит соломенная шляпа с широкими полями. Как будто сошла с картины художника-любителя, запечатлевающего всё без разбору, только бы оно радовало глаз цветами и формами.

— Был ещё… Была возможность.

— Это какая? — не открывая глаз, спросила она.

— Когда… С Мишелем жили. Если бы я решилась, он бы меня не бросил, и…

— А! Да, действительно была. — Водружает на голову шляпу и щелчком посылает три нижних ряда костяшек справа налево. — Ну, дерзай: посмотрим, что выйдет.

Хлоп! — и вокруг белым-бело, как будто в заснеженных вершинах потерялась. Быстро расплываются по белому фону разноцветные кляксы, обретая очертания шкафов, большой кровати, ворсистого ковра под ногами. Из-за двери в ванную слышится звук льющейся воды.

— Ли, ты что-то сказала? — перекрывает его голос Мишеля.

— Да… — Надо подойти к нему или дождаться, пока он выключит воду. Остановившись в дверях, смотрю, как он смывает с лица пену для бритья. А через три часа уже снова будет колючий: так быстро волосы растут. — Может, тебе бороду отпустить?

— Думаешь? — придирчиво оглядывает себя в зеркале и обнаруживает пятно краски на шее. — Боюсь, это будет унылое подобие бороды. Классики бы не одобрили.

Он уже не молод, но ещё свеж. Потому его женщины и любят, хотя не очень богат, да и известности особой не добился. Рисует он больше для души и мало заботится о том, имеют ли его картины какую-нибудь ценность — денежную или культурную. По большому счёту, он такой же прожигатель жизни, как я, только у него для этого занятия больше средств и навыков. Я — его ученица, но, кажется, не самая лучшая.

— Ли?

— Я беременна.

Мишель хмурится, продолжая глядеть на свое отражение. Похоже, он жалеет, что выключил воду и не может сделать вид, что не расслышал моих слов.

— Ты уверена?

— Сегодня сделала УЗИ.

Его плечи ещё блестят от капелек воды, не высохшей после душа.

— И как? Принесла фотографию?

Судя по голосу, он улыбается, но от этого только гаже на душе делается.

— Нет. Ты ведь знаешь, у меня наконец-то появился шанс: есть предложения, пусть и мелкие, но я постоянно езжу, и если я сейчас хоть ненадолго выпаду…

Мишель поворачивается и задумчиво смотрит на меня, хотя кажется, что продолжает смотреть в зеркало — такое выразительное у него лицо, как будто сам перед собой репетирует.

— А может, ну их к черту, твои предложения?

В этот момент я его ненавижу. Его красивый голый торс, свежее лицо и тщательно выбритый подбородок.

— Тебе легко говорить! У тебя счёт в банке и две квартиры наследства. А я что этому ребёнку дам? Мать-неудачницу? Буду на него смотреть и думать о том, как он испортил мне жизнь?

— Так могла бы и не говорить, — пожимает он плечами, напуская на лицо равнодушие, и выходит из ванной, заставляя меня посторониться. — Меньше знаешь — лучше спишь.

Одевается, насвистывая какой-то знакомый мотив. Раньше не слышала, чтобы он свистел. Волосы надо лбом у него за год нашей совместной жизни стали ещё реже, виски седые, хотя на светлых волосах это не сразу заметно. Наверное, он уже задумывался о том, что надо заводить семью. Говорили, раньше у него не было таких затяжных романов, я первая так долго продержалась. Ходит почти на все мои концерты, нанял мне хорошего преподавателя по вокалу, курсы по актёрскому мастерству оплачивает. А я с ним на всех выставках и полусветских раутах, перешла с коньяка на текилу и встала на горные лыжи — хотя так и не спустилась ни разу, потому что вывихнула лодыжку, неудачно выпрыгнув из кабинки фуникулёра. Зато когда мы поднимались, ослеплённые разящим со всех сторон снежным сиянием, я чувствовала себя на вершине мира. Белое море под ногами, клубящиеся облака над головой, пар изо рта и тёплая рука на плече, и всё выше и выше, и даже от поскрипывания тросов не страшно, а жутковато-задорно!

Может, он решил, что я и есть та самая, которая ему нужна? Которая будет с ним в болезни и здравии, родит ему детей, будет заниматься хозяйством, даст возможность полюбить степенную жизнь отца семейства, изредка марающего холсты для своего удовольствия…

— А если бы ты решал?

— Нет, ты реши уж как-нибудь сама, — сварливо откликается Мишель, но в его голосе чувствуется тепло, от которого тают льдинки холодно-равнодушного, отрепетированного перед зеркалом взгляда.

— И ты не будешь против моего решения?

— И даже схожу с тобой за фотографией, — улыбается он, застегивая последнюю пуговицу рубашки. — С натуры первый портрет сына будет делать проблематично.

И в душе поднимается волна нежности — к нему и к той части его, что теперь внутри меня. И может вправду — ну её к черту, карьеру эту, всё равно платиновые альбомы мне не светят, так чего заниматься глупостями, когда можно просто жить в уюте и достатке рядом с умным, интересным человеком, который так тепло мне улыбается…

— В общем, рубашку застегивал зря, — констатировала возникшая за плечом Мишеля Повелительница, после чего картинка с противным шелестом смялась, а мы вновь оказались на крыше. — И портреты с натуры задумывал тоже: через месяц началось отторжение плода, и ты снова смогла почувствовать себя свободной и независимой. А твой избранник, само собой, ждать новой случайности не стал и быстренько обрюхатил другую, менее амбициозную дурочку, с которой и по сей день живёт в своей мансарде и заделал уже трёх дочек. А ты продолжаешь размещать где ни попадя объявления “Вокалистка в группу”, да только полно таких в Москве, в том числе помоложе и поголосистее.

Присев на корточки, я облокотилась на парапет и, положив на него подбородок, смотрю поверх крыш на сереющую от городского смога полосу горизонта. В груди засела тупая боль — ощущение несправедливости. Да, я много в жизни глупостей наделала, но почему судьба так нагло уравняла подлость и честность, любовь и равнодушие? Зачем в таком случае вообще думать, выбирать, печься о своем моральной облике, если итог все равно один? Отчего бы тогда не прыгнуть прямо сейчас, без лишних слов и бесполезных перемещений? Эта стерва ведь ясно сказала: все просчитано, шансов нет, я по-прежнему на крыше…

Звякнуло в кармане, так что я от неожиданности приложилась подбородком о парапет. Надо же, телефон. Сколько дней уже не подавал признаков жизни… Вместе с ним пальцы захватили скомканную салфетку. В голове мелькнула мысль, но никак не могу её поймать: что-то важное было связано с этой салфеткой, что-то такое…

"Игорь". И номер телефона. А я и не знала, что взяла её со стойки.

— А, ночной знакомец? — хихикнула за спиной Повелительница. — Тот, что выпить не предложил и отпустил тебя с амбалом, от которого ты еле отмахалась?

И первый за много лет, кто сам спросил, как меня зовут.

— Верни меня туда.

— Все никак не угомонишься? Я же сказала — дохлое дело.

— Верни, — процедила я сквозь зубы, сжимая салфетку в кулаке.

— Да за ради бога. Последнее желание умирающего, как известно, закон.

Счёты выбивают ритм, словно кастаньеты. На них ложится гитарный рифф, перебор сменяется боем…

Кажется, я тебя раньше видел. Ты в другой группе не пела?

Я усмехнулась и сделала маленький глоток из бокала. Неизвестно, собирается ли этот хмырь угощать меня, а второй коктейль уже не за счёт заведения. Так что если через пять минут не закажет выпить, надо гнать его и окучивать кого посообразительнее.

“ВИА Крошка”, “Туманность Андромеды”, “Стой-Солнце”…

— Точно! — хлопает себя по лбу. — “Стой-Солнце”! В прошлом году здесь же были. Распались, что ли?

— Нет, играют. Надоели просто.

Самое унизительное, что может произойти с вокалисткой — смещение в бэк-вокалистки. И ладно бы эта лохудра пела лучше меня: нет же, гнусавит только в путь, да ещё и верхушки смазывает! Зато спит с басистом. Туда ей и дорога.

— А ты чем занимаешься?

— А, — отмахнулся он. — Сижу на стрёме.

— Фэйс-контроль?

— Ну да, только в подъезде частного дома. Но это, наверное, звучит менее романтично.

Да, вышибала бы уже предложил даме выпить, а чоповец вот никак не догадается, чем надо себя зарекомендовать в баре.

— А раньше что, служил?

— Да, десять лет в ВВС.

Что-то не особо он похож на десантника, даже бывшего: мелкий какой-то, хоть и жилистый, узкое лицо, тонкие пальцы. Врёт, небось.

— Тогда с наступающим.

— Спасибо, — криво усмехнулся, отведя глаза. Точно врёт. — Кстати, я Игорь.

— Очень приятно, — машу ему ладошкой, шевеля двумя пальцами.

— А ты?

— Линуся, — вклинивается между нами официантка Катенька: кровь с молоком, грудь колесом, — тебя во-он тот мужчина угощает.

Передо мной шот "Б-52" — визитная карточка заведения и здешний способ невербального общения: выпила — готова продолжить знакомство в более интимной обстановке. Сегодня его прислал мне здоровенный шкаф два на два, тот, чей глумливый взгляд я чувствовала на себе все два часа на сцене. Он ни на минуту не давал забыть о том, что я сюда не петь пришла, а ублажать немногочисленную публику. Вертеться перед ней, фиглярничать, сверкая веснушчатыми плечами, оплывающими ногами и начинающей "сдуваться" грудью. А всего-то и хочется иногда, что спеть. Что угодно, хоть "В траве сидел кузнечик", но так, чтобы понимать, о чём пою и для чего. Отдаться мелодии и смыслу, проникнуться чувством, наполниться им и передать... Да только некому.

— Ты хочешь уйти? — спрашивает Игорь, глядя мне в лицо.

— Не знаю.

— Это хорошо. Лучше, чем когда знаешь.

Я сама не замечаю, как начинаю улыбаться — и молча отдаю проходящей мимо Катеньке "Б-52".

— Так как тебя зовут?

— Ангелина.

— Ого, — Игорь одобрительно кивает. — Твои родители тебя очень любили.

И меня прорывает, словно подгнившую плотину. Говорю, говорю — без остановки, даже коктейль допивать не хочется. Я уже пьяная от своих воспоминаний, отупела от боли, которую они причиняют, и как будто даже немного радуюсь ей: больно — значит, жива. Значит, понимаю, что унизительно не только быть с утра выгнанной из постели очередного продюсера, но и ночью — раздвигать перед ним ноги. Что когда твою группу не включают в фестивальный лист, ты не столько плохо ублажала, сколько паршиво пела, а музыканты — хреново играли. И вместо того, чтобы делать выводы и отходить в сторону, я только злилась, стервела и с упорством сумасшедшей рвалась вперед, хотя все вокруг орало о том, что впереди пропасть, в которую мне суждено упасть — потому что всю жизнь я только и делала, что жгла мосты, и теперь пропасть и передо мной, и за мной, и я балансирую на одной ноге и зачем-то цепляюсь за эту грёбаную жизнь, в которой нет ничего, кроме самого сознания жизни.

Он слушает внимательно, не перебивает, не отводит взгляда. Иногда, вижу, задумывается о чем-то, но быстро "возвращается" ко мне и виновато улыбается: "Прости, своё нахлынуло". Видимо, это и называется человеческим сочувствием — когда в тебе отзывается то, что болит у другого, потому что и сам уже это прошёл, испытал, пережил. Мужчине унижаться больнее, оттого он старается унизить первым, чтобы не прослыть тряпкой. А если допускает слабину, то превращается в жалкое существо, на которое и взглянуть противно. Игорь не такой, и это странно и удивительно. В нём нет агрессивности, но осталось достоинство. Есть сила держаться прямо, но нет желания нагнуть другого. И все это притом, что он мелкая сошка — и это не данность, а приговор. Ему, как и мне, уже тридцать пять, и после неудачного приземления и травмы головы пришлось уйти в запас, потому что ухудшилась реакция и появился страх высоты. Вечные разъезды, военные городки и маленькие шалости разрушили семейную жизнь. И теперь только съёмная комната в спальном районе, хамоватые соседи и хозяйка-шизофреничка. Ему тоже холодно и одиноко здесь, в мире меркантильного равнодушия, но сегодня он об этом не думает. Он думает обо мне — и меня переполняет давно забытое чувство благодарности…

— Да, такие встречи дорогого стоят, — звучит в голове задумчивый голос Повелительницы, и у меня начинают дрожать пальцы. — Чистая жилетка, которая не против, чтобы в неё поплакались, да еще и носовым платком утрёт, и платы за оказанные услуги не потребует.

— Давай не сегодня, — шепчет Игорь между поцелуями, поглаживая меня по затылку. Ночной ветер холодит шею и уши, бросает ему в лицо мои растрёпанные волосы.

— Но я не могу больше… одна.

— Я останусь. — Он улыбается, вытягивая изо рта мои волосы. — Если у тебя есть диван.

— Прямо как в сопливых романах: трогательный, предупредительный и внимательный к вопросам женской добродетели. По законам жанра такой должен оказаться если не принцем, то его главным заместителем. Ну, или импотентом.

Лицо Игоря смазывается и становится похоже на ритуальную маску. Выдохшийся коктейль зеленеет и пузырится покрываясь шапкой едкой пены. И снова эта саркастическая снисходительность, от которой ноют зубы, и я до боли зажмуриваюсь, так что перед глазами начинают плясать белёсые пятна — только не крыша, только бы снова не эта чертова крыша!

— И он сдержал слово и продрых всю ночь на диване. А когда ты проснулась, от него осталась только эта салфетка — правда, с ещё одной трогательной фразой: "Не хотел тебя будить". И номером телефона, по которому ты названивала три дня, но никто и не подумал ответить. А потом так вообще отключился. Видать, утро вечера и впрямь мудренее.

Вышагивая вперёд-назад по парапету босыми ногами, Повелительница мурлыкает себе под нос латиноамериканскую мелодию из бара, отбивая ладонями ритм вместо кастаньет. А я… Наверное, так чувствует себя разъярённый бык, которому мозолит глаза ненавистный тореадор. И плевать, что у него в руках плащ, а за спиной шпага, потому что всё равно есть шанс растоптать его в пыль, сровнять с землей и сдохнуть с чувством выполненного долга!

— Ты… Ты… — задыхаюсь от ярости, а она смеётся мне в лицо и обмахивается шляпой, словно ей душно или скучно. — Какая же ты тварь!

— С чего это? — наигранно поднимает брови. — Я с тобой с самого начала — по чесноку, как на духу: полетишь с крыши. Это ты никак не успокоишься, всё тебе проверить что-то нужно, исправить… Нет тут вариантов никаких, не-ту!

— Не-ет, ты тва-арь, — выплевываю я слова вперемешку со слезами. — У тебя никакой жалости, только измываешься! Типа тебя ко мне только считать приставили? Тогда чем ты лучше меня? Говоришь, что я дура, что жизнь прожила как кусок дерьма — так чего же ты ни разу не пришла, не подбодрила, не направила?

— Куда? — всплеснула руками Повелительница, нелепо взмахнув шляпой. — Ну, куда мне тебя было направлять? Полчаса уже твоей тупой башке талдычу, что не-ку-да!

— А почему тогда он смог? — заорала я не своим голосом — чувствую, как лицо краснеет, кожу на щеках сводит и колет. — А? Почему со мной, безнадёгой, вечер просидел и ночь на продавленном диване проворочался? Потому что ты ничего, кроме своих цифр, своих счётов долбанных не видишь и не знаешь! Твой пуп земли и центр вселенной! Арифметика, которая не даёт сбо…

Твою ж мать. Ну конечно же! Права сучка — убогая я дура, раз до сих пор не догадалась, как…

— Э-э-эй, полегче. — Видимо, поймав мои мысли, Повелительница отбросила шляпу и сдёрнула с носа очки, обнажив недоумение с налётом страха.

— Высчитала меня, говоришь? — запрыгнув на парапет, наступаю на неё, распухая от ошалелой радости. — А я вот не прыгну. Плевала я на твою арифметику, в задницу себе свои счёты засунь!

— С судьбой решила поспорить? — ощерилась она, отступая, выставив перед собой руки — и этот агрессивно-беспомощный жест поднял во мне новую волну уверенности. — Не выйдет! Я сказала…

— Да плевать мне, что ты сказала. Я не буду прыгать! Пусть хоть тебе назло, хоть себе, хоть всему миру — не буду! прыгать!

— Сто-о-ой!!! — громыхнула она, сверкнув глазами, так что у меня внутри оборвалось что-то, и я застыла на полушаге с приоткрытым ртом. И тут же вокруг потемнело, настороженно зашелестела подо мной берёза. Заквохтали снизу голуби, взметнулись, шелестя крыльями, бросая мне в лицо пыль и песок.

— Что?.. — Меня качнуло — сердце рухнуло в пятки, ищу опору, но внизу что-то предательски хрустнуло, нога поехала вбок, утягивая меня… — Нет!

Картинка быстро переворачивается, и вот уже Повелительница надо мной, вижу её ноги, убегающие в шорты, и затенённое ладонью улыбающееся лицо.

— Тварь! Сука! Тва-а-а…

 

* * *

 

— …Перелом ноги, трёх рёбер, тяжёлое сотрясение мозга. Видите хорошо?

Киваю — кажется, очень медленно и зачем-то несколько раз. Во всём теле — ватная тяжесть, картинка расплывается и течёт. Язык скользит по зубам и проваливается в пустоту. Губа над пустотой солёная и тяжёлая. В горле першит, хотя на самом деле там скребётся стая злобных кошек. Да, орала я будь здоров, связки напрочь сорвала. Ни секунды без сознания — ни в ожидании "скорой", когда на кустах висела, ни в операционной, даже от лошадиной дозы обезболивающих не вырубилась. И дрожь по всему телу, как вспомню, и пот прошибает, и все порезы как один ноют и чешутся.

— Зелёные человечки не чудятся?

Я покачала головой и отвела глаза от не в меру серьезного лица. Что ты знаешь о зелёных человечках, оперативник с пятилетним стажем и двумя подбородками? Что ты вообще знаешь…

— Вам, конечно, повезло. Шаг влево, шаг вправо — и голый асфальт. Поцарапались, правда, прилично.

Поцарапалась! Да я на этих ветках как баран на вертеле крутилась. Одна в сантиметре от печени прошла — и насквозь вышла. Но он, конечно, не будет смаковать подробности, на это есть медсестры. Его задача — выяснить, что я делала на крыше и нет ли у меня охоты туда вернуться.

— Вы живёте в этом доме? На крыше которого были?

Киваю. Зачем спрашивает? У меня в паспорте временная регистрация.

— Загорали?

Качаю головой. Показываю исцарапанные руки, на которых проступили веснушки, но он, видимо, не понимает, хотя делает понимающее лицо.

— Мы нашли на крыше тюбик крема и шляпу. Ваша? Соломенная.

Пожимаю плечами. Да и как ещё можно ответить на этот вопрос? Пусть лучше думает, что у меня мозг от анестетиков совсем отказал.

— Ладно, отдыхайте пока. — Тяжело поднимается со скрипящего стула. — Завтра к вам зайду. Позвоните кому-нибудь, чтобы вам принесли вещи. — Кивает на лежащий на тумбочке телефон. — Ему тоже повезло, что не разбился.

Дверь за опером закрылась — можно наконец прикрыть ноющие от света глаза. Как хорошо, когда одна — и тихо. Из открытой форточки слышен шелест шин и гудение двигателей, из коридора — сварливый голос медсестры, разносящей еду "лежачим". Я теперь надолго "лежачая", да ещё и в отдельном боксе. По крайней мере, пока со мной психиатры не поработали. Потом уж либо в дурку, либо в общак. А пока можно насладиться тишиной…

— …и покоем, — треснул по ушам ненавистный голос — аж подпрыгнула на койке, отчего всё тело разом заныло и зачесалось. С ужасом смотрю на рассевшуюся на подоконнике Повелительницу, вертящую в руках свою шляпу. — Говорят, вещдоки не отдают даже после закрытия следствия. Не то чтобы я буду очень скучать, но всё-таки нехорошо: собственность высших сил, как-никак. Никакого уважения…

— Ты! — проскрежетало горло, и я тут же закашлялась: шею словно верёвкой стянуло.

— Я, — хмыкнула она и бросилась в меня чем-то, что глухо стукнулось о ножной гипс и затерялось в складках простыни. — И твой сломанный каблук. Покупаете дешёвку на блошиных рынках — а потом удивляетесь, что с крыш падаете.

Тупо смотрю на двоящиеся в глазах остатки своей шпильки, пытаясь продраться сквозь дурное марево.

У меня сломался каблук. И она об этом знала. Должна была знать. Высчитать…

— Но я не прыгнула.

— А никто и не говорил, что ты должна прыгнуть.

— Ты говорила!

— Ну вот только не надо попой тарахтеть. Я сказала "полетишь", а не "прыгнешь". А под каким углом приземлишься — это уж на скрижалях не прописано. Наше дело — судьбу считать, а не сантиметры.

Шаг вправо, шаг влево — голый асфальт. А подо мной — шапка берёзы, ветки которой замедлили падение, хоть и переломали мне с десяток костей. И громогласное "Стой!", когда я хотела шагнуть…

— В общем, срастайся, а я считать пошла. — Шлёпнув по сумочке, Повелительница подмигнула мне и расплылась в туманной улыбке, в которой читается незнакомое, не появлявшееся до сих пор на её лице чувство. Как будто она под большим секретом открыла мне страшную тайну, и, хотя мои умственные способности по-прежнему не вызывают у неё сомнений, она уверена, что я поняла всю важность нашего общего дела и никому не проболтаюсь. — Надеюсь, дальше пойдёт веселее.

И она вышла из палаты — в шляпе, парео и босиком, а мне кажется, что я до сих пор слышу её шаги по коридору и мурлыканье латиноамериканской мелодии. Гитарный рифф и кастаньеты.

Снова подпрыгиваю от неожиданности — задребезжал на тумбочке телефон. На экране отпечатался незнакомый номер… Или знакомый?

— Ангелина? Это Игорь. Хорошо так в фонтане искупался — телефон убил! Ты звонила? Не обиделась? А то смылся среди ночи и трубку не берёт. Но так уж вышло, извини. Ты меня слышишь? Алло? Лина?

Сбрасываю звонок. Вытираю мокрый от слёз телефон. Наверное, это тоже было высчитано — что он не разбился. И даже не поцарапался. А может, это просто чудо такое. Бывают же на свете чудеса.

Снова звонит — снова сбрасываю и захожу в меню "Сообщения".

"Привет. Я не обиделась, просто голос сорвала, петь больше не буду. И я теперь без переднего зуба. Хочу прыгнуть с тобой с парашютом, когда кости срастутся. Жду смену белья в больницу. Твоя Ангелина".


Конкурс: Креатив 17